Янкель

Автор: j.aisman
Фрагмент / книга " Неброские тени "
* * *

...Помню лицо, помню хромовые сапоги в галошах, голенищами точно, неожиданно ловко, облегавшие икры. Неведомое, странное чувство. Тогда безотчетно представлялось неуместным, постыдно заимствованным, даже краденым и еще несправедливым, только вот в чем? Такую неловкость ощущаешь, будто подглядел за чужим в неосмотрительно оставленную щель и тем самым заступил за край того, что тебе уже не принадлежало и вообще не могло принадлежать. Верите, мне и сейчас не по себе в этом месте.

Удивительное, ни с чем несхожее ощущение от желания, чтобы то, что непогрешимо, что невозможно опровергнуть ни взглядом, ни слухом, ни чем иным из того, что предоставлено в распоряжение, вдруг тут же, на глазах преобразилось, оказалось приговоренным неправдой быть не собой, чем-то, на себя непохожим, а то и вообще обернуться своей противоположностью.

И еще: не помню, чтобы он приходил летом, помню только зимой. Почему? Тоже пытаюсь понять, не выходит, а у вас? Нет-нет, почти уверен, конечно, приходил. Может, по ходу? Будем надеяться. Все зависит, думаю, от того, что у нас дальше.

Не однажды, играя с мальчишками, видел его идущим по улице к нашему дому. Помню, всегда останавливался, замирал, вызывая недоумение, выпадал из игры, смотрел на него, потом в спину и каждый раз было одно и то же: обреченно, загнанно металось внутри, что он здесь оказался случайно и что пройдет мимо и вообще, может это окажется не он, что обознался. Верите, сам не знаю, не могу объяснить. То ли детская непримиримость, враждебность остервенелая без всякой причины, без всякого повода. И сейчас, когда вспоминаю, стыдно, но не могу согрешить против правды, ибо во всем дорожу каждой ее крупицей, удерживаю в горсти, до боли сжимая пальцы. Как можно ожидать, что что-то откроется: ведь самая мелкая ложь по кривой обойдет, объедет и оставит тебя ни с чем. И как возможно покривить душой, если ты во весь свой рост, потому что говоришь от первого лица, стоя на своей улице и открывая дверь своего дома, пусть даже в воспоминании?..

Шаг у него был легкий, сейчас мне кажется, что и следы на снегу за ним оставались едва намеченные, оттого что не поспевали за тяжестью тела. И уж никак не строевой, сразу отличающий человека, не только далекого, но чуждого армии. Быстрый, свободный, танцующий, легкий, играючи-задорный. Со стороны все это смотрелось весело, удало и от души, как добрая песня откуда-то издалека: слов не расслышать, а подталкивает подпевать в лад. Само собой то, что открывалось взору, никак не пристало ни угрюмому тугодуму, ни занудному ворчуну, ни нескладному увальню. И в то же время все это так не вязалось с остальным, будто это совсем не его шаг, а нечестно подсмотренный и присвоенный повторением, чужой, ибо не верилось, что у него могло быть что-то такое красивое, такое, чего не было у многих. Тем не менее, нельзя было не увидеть, что такое движение дарит радость, ведь даже если человек угнетен, озабочен, удручен, то в движении отпущена ему единственная возможность для проявления свободы. Сейчас я думаю – это неспроста, человек не может быть равен тому, что он есть в данную минуту, тем более, не может быть таким, каким предстает со стороны мимолетному, нелюбопытному взгляду. Он всегда сумма, но из разных слагаемых и какого-то постоянства, от которого ведут отсчёт все перемены. Может, это и есть…

Время бесследно не проходит, потому и прошлое не умирает, оно скрыто за увал забытья, за произвол памяти – и только. И это не «праздник кислорода», как выглядел и запечатлел броско, но справедливо лишь отчасти, теперь уже классик. Скорей то, без чего не могло быть настоящего, оно его тень, отбрасываемая в небытие. Без него невозможно продолжение, т.е. будущее, ибо это его позавчера. Ведь прошлое и будущее исходят из одной точки – из настоящего. Только, если «настоящее – будущее» совпадает с устремлением времени, то «настоящее – прошлое» ему противоположно. И лишь настоящее двойственно, лишь оно двулико и потому неуловимо, загадочно. Его нельзя предугадать, невозможно предсказать, ведь сказать – вот оно, вот, у меня под рукой, я его удерживаю! Но сказанное – это уже прошлое, и под рукой у вас пустота, потому что вы удерживаете не его, а пытаетесь удержать время.

И то, что было несовместимо и никак не вязалось с представлением о нем, вполне могло быть проявлением его прошлой жизни, о которой никто из местных не только не имел понятия, но и негласно не признавал за ним права на таковую. Эта его жизнь, такая чужая, далекая от здешних мест, где-то, а по нашим детским понятиям, если не там, где все знакомо, близко, до чего в любой момент можно дотронуться – вообще нигде.

И также она была незаметна тогда, уже много лет назад, когда была единственной, и не было этой, теперешней, которая разве что могла явиться какой-то частью в кошмарном сне и не могла бы быть осознана иначе, как наваждение. Та, теперь далекая, канувшая бесследно в забвение жизнь, в свое время текла, незаметна, как для него, так и для тех, кто его окружал в ежедневности, среди кого он жил, встречал на улице, в магазине, кто окликал его по имени, останавливал за привычным, по-соседски ничем не обязывающим и таким обязательным, как оказалось, разговором. Потому что не было в ней, в той жизни, ничего такого, чтобы делало ее чем-то, а не такой, какая она была на самом деле. А какой она была в самом деле, разве можно было бы сказать не будь этой, настоящей. Да и кто бы об этом задумывался, кому бы приходило такое в голову?

И теперь, чтобы ее обнаружить, нужно было знать не только точно, где, в каком месте, но и в каком времени, для чего пришлось бы отлистать много дней назад. Какой она была, эта его прошлая жизнь, для нас не было ни загадкой, ни тайной: она нас просто не интересовала, мало ли что и где происходило на свете. Ведь только что кончилась война и все чаще слышались из репродукторов мирные песни, и все чаще можно было встретить людей в начищенных до блеска сапогах, в шинелях, но уже без погон, только с поперечной планочкой на плече. Мы были детьми, а что для детей прошлая жизнь, какая она и что это такое, тогда тем более, что нам до нее?.. Мы засыпали, забывая день минувший со всем, что было в нем, уверенные, что завтрашний будет таким же, а просыпаясь, забывали начисто, что было вчера. Нелепо, если бы в наши светлые детские головы, где не было углов, поселились тени, вдруг неизвестно откуда отсветилось, как это все скоротечно, преходяще, что очень скоро пройдет это время и восклицательные знаки начнут сгибаться к себе, вовнутрь, и требовать ответов, вопрошая все настойчивее. Что бы мы с этим делали, мы девяти-десятилетние? К кому бы обратились, куда отправились со своими вопросами? Нам было некогда, нужно было спешить, потому что жить – это ужасно интересно, и в нас уже сверх ничего нельзя было добавить – так мы были полны собой, и этим совсем не были озадачены. Такая уж пора — детство: жить в счастье, не осознавая этого, когда ты никому ничего не должен, а если должны, то только тебе. И мог ли я и мои братья подумать о какой-то прошлой жизни, тем более Янкеля?

Какое, например, дело узбеку, сидящему в данный момент в чайхане в полосатом халате, в тюбетейке и держащему на кончиках вытянутых пальцев пиалу с душистым зеленым чаем, еще собирающемуся только сделать первый глоток, например, до Антарктиды в конце концов? Ну какое?

Извините, сорвалось.

Признаюсь, только теперь понял одну вещь. Вот послушайте. Почему все, что было на нем одето и что оказывалось у него в руках, тут же вызывало неприятие и брезгливость, отторжение, почему? Да мало ли в то время было плохо, бедно одетых. Точнее было бы сказать, что хорошо одетых — по пальцам, особенно вызывающими они выглядели в толпе. Только вот почему? Но тогда просто я и не мог этого знать. Ведь все, что на нем, выглядело инородно, было обжито не им, потому что это было чужое, достававшееся по тому или иному случаю.

Что за случай? Собственно, даже и не случай. Ведь куда ни поверни – на каждом шагу плакаты: Все для фронта, все для победы! Тогда никакого труда сосчитать, что оставалось невоеннообязанным: малолетки, женщины, старики, которые вместе составляли то, что и называлось тылом. Не удержаться, чтобы не добавить в неполноту определения тыла: бомбёжки, утробный вой сирены воздушной тревоги, не подлежащий обжалованию сумрак от затемненья ночных окон домов, безмолвные, часами очереди за хлебной пайкой зимним предутреньем, школьники в «зимнем» за партами, заиндевевшие лампочки, свисающие с потолка классов, пацанов на порожних ящиках – добавках к росту – за станками и прочего, сколько его еще этого прочего…

Понятно, что все вещи на нем (почти уверен, что и нательное – рубаха и кальсоны) были с умерших и потому до конца неизношенные. По еврейскому закону полагалось сдавать вещи покойного в синагогу и раздавать нуждающимся. Это почиталось, как благодеяние. А нуждающихся, как нетрудно понять, тогда было если не все, то большинство. Тогда в какой-то мере становится понятным наше неприятие: ведь мы, стало быть, по его вине из-за того, что, пусть редко, но он бывал у нас в доме, имели ко всему к этому отношение.

…когда каким-то чудом, сверхвезением, необъяснимо, женщине доставался шевиотовый отрез на платье и она, еще не выйдя из магазина, отгибала на свету угол. Зачем, спросите? Не знаете? Затем, можно ли перелицевать, слово-то какое: лицо поменять; теперь непонятное, режет слух, а тогда состоящее в повседневном обиходе (напрашивается сделать ошибку и написать «перелицовать»), что увеличивало срок носки почти в два раза. И, может, в тот момент она вспоминала, что ей только тридцать два и на мгновенье разглаживалась горькая складка у рта и отпускала на краткость в полуулыбку губы, уже третий год как начисто забывшие про помаду. Не мог удержаться, своими глазами видел, согласен — не в лад, что поделать – нахлынуло. И как можно, погружаясь в то время спустя много лет, чтобы не открылось такое, от чего нельзя было не растеряться, не вздрогнуть от неожиданности и от которого уже не в силах отвернуть, даже если бы захотелось.

А если можно – тогда вообще зачем все это? Ворошить зачем? Неудобно, стыдно. Кстати, вот почему люди, прошедшие войну на передовой, пережившие ленинградскую Блокаду, выжившие в плену не любят вспоминать, тем более рассказывать. Это охотно и подробно делают те, что были «при», но имеют подтверждающие печатями и гербами свидетельства.

Как сейчас представляется – это и была истинная, неброская, без выкрика, про себя, вера в нашу победу. И если бы бесноватый со скошенной на лбу челкой мог услышать, почувствовать, если вообще был на такое склонен, уверен – не сунулся бы, струхнул, судя по тому, как с собой до последнего тянул, разбирался, духу не хватило, когда все обрушилось и к самой стенке с трех сторон припёрли союзники.

Одет он был всегда одинаково. Во мне жила уверенность, тогда подспудно, теперь вполне осознанно, что перемена одежды не сообщила бы ему иного качества, ничего против обычного. Ничего не смогла бы ни подчеркнуть, ни выделить, ни дополнить, и уж тем более украсить. Точно на манекене – одежда могла, как ей и положено, быть всего только одеждой и ничем иным. Только глаза всегда остаются глазами, потому что должны в любое мгновение открываться взглядом и тут уж ничего не поделать, разве что примазать вокруг, если взыграло, приспичило так, что невмоготу. Но это уже о женщине...

наши партнеры: татуаж губ недорого